Глава 26

Полумесяц наблюдает сверху за нашими отражениями на серебристых боках жестяного бочонка с пивом.

Мы с Дэнни присели на корточках на чьём-то заднем дворе, и Дэнни сбивает улиток со слизнями лёгкими щелчками указательного пальца. Дэнни поднимает полный до краёв бочонок, подносит своё отражение к настоящему лицу ближе и ближе, пока его поддельные губы не соприкасаются с настоящими.

Дэнни отпивает почти половину пива и сообщает:

— Вот так пиво пьют в Европе, братан.

Из ловушек на слизня?

— Нет, братан, — отвечает Дэнни. Вручает мне бочонок и поясняет. — Тёплым и без газа.

Целую собственное отражение и пью, а луна заглядывает мне через плечо.

На тротуаре нас ждёт детская коляска с покосившимися колёсами: внизу они шире, чем вверху. Днище коляски тащится по земле, а в розовое детское одеяло завёрнут песчаниковый булыжник, большой настолько, что нам с Дэнни его не поднять. Розовая резиновая детская голова пристроена у верхнего края одеяла.

— Насчёт заняться сексом в церкви, — просит Дэнни. — Скажи мне, что ты этого не сделал.

Если бы только не сделал. Я не смог.

Не смог драть, пялить, пихать, пороть, трахать. Все те эвфемизмы, которых не случилось.

Мы с Дэнни — просто два обычных парня, которые в полночь вывели ребёнка на прогулку. Просто парочка милых юных ребят из этого приятного райончика больших особняков, где каждый из них отодвинут вглубь собственного газона. Всё это дома с автономной, климатически контролируемой, элегантной иллюзией безопасности.

А мы с Дэнни так же невинны, как опухоль.

Мы безобидны, как псилоцибиновая поганка.

Здесь такой приятный район — даже пиво, которое оставляют животным, всё сплошь импортировано из Германии да Мексики. Мы перебираемся через ограду в следующий задний двор и высматриваем под кустами наш очередной груз.

Приседая, чтобы глянуть под листьями, я спрашиваю:

— Братан, — говорю. — Ты же не считаешь, что я добросердечный человек, правда?

А Дэнни отвечает:

— Ну уж нет, братан.

После нескольких кварталов, после всех этих задних дворов с пивом, в честности Дэнни можно быть уверенным. Спрашиваю:

— Ты не считаешь, что на самом деле я в глубине чуткое и христоподобное проявление абсолютной любви?

— Хрена с два, братан, — отвечает Дэнни. — Ты мудак.

А я говорю:

— Спасибо. Просто хотел проверить.

А Дэнни медленно встаёт, разгибая только свои ноги, на жестянке в его руках снова отражение ночного неба, и Дэнни объявляет:

— В яблочко, братан.

Насчёт меня в церкви, рассказываю ему, — я больше разочаровался в Боге, чем в себе. Он обязан был поразить меня молнией. То есть, Бог ведь бог. А я просто мудак. Я даже не снял с Пэйж Маршалл шмотки. Она по-прежнему в стетоскопе, тот болтается между её грудей, — я оттолкнул её к алтарю. Даже халат с неё не стащил.

Приложив стетоскоп к собственной груди, она скомандовала:

— Давай быстрее, — сказала. — Хочу, чтобы синхронно с моим сердцем.

Нечестно, что женщинам не приходится представлять себе всякое дерьмо, чтобы не кончить.

А я — просто не смог. Эта идея про Иисуса тут же убивала у меня всякий стояк.

Дэнни вручает мне пиво, и я пью. Дэнни сплёвывает дохлого слизняка и советует:

— Лучше пей через зубы, братан.

Даже в церкви, даже, когда она лежала на алтаре, без одежды, эта Пэйж Маршалл, эта доктор Пэйж Маршалл — мне не хотелось, чтобы она стала просто-напросто очередной дыркой.

Ведь ничто не окажется настолько совершенным, насколько ты можешь его представить.

Ведь ничто не возбуждает настолько, как твоя собственная фантазия.

Вдох. А теперь — выдох.

— Братан, — сообщает Дэнни. — Это будет мой последний номер на сегодня. Давай, берём камень, и пошли домой.

А я прошу — ещё один квартал, ладно? Ещё один рейд по задним дворам. Я пока что и близко не напился, чтобы забыть сегодняшний день.

Здесь такой приятный район. Перепрыгиваю через ограду в следующий задний двор и приземляюсь башней прямо в чей-то розовый куст. Где-то лает собака.

Всё время, пока мы были на алтаре, пока я пытался разогреть поршень, — крест из полированного светлого дерева смотрел на нас. Не было ни человека в муках. Ни тернового венца. Ни кружащих мух и пота. Ни вони. Ни крови и страданий, — не в этой же церкви. Ни кровавого ливня. Ни нашествия саранчи.

Пэйж всё время была со стетоскопом в ушах, молча слушала собственное сердце.

Ангелы на потолке замалёваны. Свет, падающий сквозь витражи, был густым и золотистым, в нём кружилась пыль. Свет падал широкой плотной колонной; тёплый тяжёлый столб его лился на нас.

Внимание, пожалуйста, доктор Фрейд, просим вас ответить по белому телефону добрых услуг.

Мир условностей, а не реальный мир.

Дэнни смотрит на меня, застрявшего и ободранного до крови шипами роз, в драных шмотках лежащего в кустах, и произносит:

— Ладно, я хотел сказать, — говорит. — Как раз это, сто пудов, и будет последний поход.

Аромат роз, запах недержания в Сент-Энтони.

Собака лает и царапается, пытаясь выбраться из дома через чёрный ход. Свет загорается на кухне, показывая, что кто-то стоит у окна. Потом включается фонарь на заднем крыльце, и скорость, с которой я выдираю жопу из своего куста и вылетаю на улицу — просто поражает.

С противоположной стороны по тротуару приближается парочка, склонившаяся и обвившая друг друга руками. Женщина трётся щекой об отворот пиджака мужчины, а тот целует её в макушку головы.

Дэнни уже толкает коляску, притом с такой скоростью, что передние колёса подскакивают на трещине тротуара, и детская резиновая голова выскальзывает наружу. Стеклянные глаза широко распахнуты; розовая голова прыгает по земле мимо счастливой парочки и скатывается в канаву.

Дэнни просит меня:

— Братан, не достанешь мне?

Мои шмотки изодраны и липнут от крови, колючки торчат в моей роже, — рысью пробегаю мимо парочки, выдёргиваю голову из листьев и мусора.

Мужчина взвизгивает и подаётся назад.

А женщина говорит:

— Виктор? Виктор Манчини. О Господи.

Она, наверное, спасла мне жизнь, потому что хрен её знает — кто она такая.